В связи с последними событиями, происходящими в России на фронтах двух столиц, тема исторического соперничества между Москвой и Санкт-Петербургом становится одной из актуальных. Переводить Государственную Думу в Питер или нет, отобрать ли эстафетную палочку политической власти у губернатора Яковлева в пользу Федерального округа и как это сделать — на эти и другие вопросы однозначных ответов не предвидится. На мой взгляд, еще и потому, что на Восточном фронте — без перемен. По крайней мере, за последние лет триста.
В «Марсовой книге» в 1713 году Петр I установил день рождения города Санкт-Петербурга — 16 мая 1703 года. В 1833 году, при императоре Николае I, были написаны следующие строки об Александровском Петербурге начала 19-го века:
Прошло сто лет, и юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво.
---------------------------------------
В гранит оделася Нева,
Мосты повисли над водами:
Темно-зелеными садами
Ее покрылись острова,
И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.
А.Пушкин. Медный всадник
Русская поговорка подмечает о родившихся в мае: «В мае родился — всю жизнь маяться будешь». (В этой связи любопытно отметить «маету» двух вели¬ких русских поэтов, олицетворяющих, по выражению культурфилософа Виктора Топорова, «петербургский текст»: Пушкин родился 26 мая 1799 года по старому стилю, Бродский — 24 мая 1940 года). Оглядываясь на историю Санкт-Петербурга из 2000 года, трудно не заметить эту фатальную маету, которой истовый петербуржец Федор Михайло¬вич Достоевский дал определение срод¬ни соболезнованию: «Петербург — самое отвлеченное и умышленное место на свете».
Место, следует заметить, привычно обозначаемое в метафорах натурфило¬софии. Набор элементов, выданный на-гора в «Медном всаднике», определил на столетия петербургский образный ряд: «тьма лесов», «топь блат», «гра¬нит», «мосты», «вода», «острова»...
Из четырех натурфилософских сти¬хий три определяют существо города на Неве, организовав архитектуру и окружающую ее природу, метафизику и погруженные в нее тексты. Как в колоде карт умелая рука картежника обязательно затасует козыри, так и козырные питерские образы неизменно тасуются, переходя от одного писателя к другому. Иными словами, если русская литература вышла из гоголевской «Шинели», то «петербургский текст» находится в пиетитном согласии с двенадцатью пушкинскими строками.
При этом, конечно же, genius loci! «имеет место». Дух места отразился в петербургских текстах, как в излюбленнных питерцами отражениях на воде проявляются двойники, исторические повторы, разъятые перспективы, валентные пары «вода — время» и пр. Собственно, именно этот неизбывный genius loci, произведя в поколениях литераторов корректуру на генетическом уровне, стал культовой декорацией во всякой мизансцене на тему «Москва-Петербург.
С точки зрения творчески оформившегося нынешнего питерца (хотя именовать его следовало бы — учитывая ле¬сический фон Ленинградской области либо «ленинградцем», либо, в русифицированном варианте, «петроградцем»), Москва — это скорее Петушки, зато Питер — четвертый Рим, поскольку Москва третьим как бы не стала.
Определение Москвы как большой деревни, а Питера как места обитания «петербургской аристократии», но в то же время и тригонометрического чудища, и болотного призрака, характерно на всем протяжении существования петербургского литературного мифа.
В недавнем выступлении на творческом вечере Кати Капович в Нью-Йорке Владимир Гандельсман, питерский поэт, живущий ныне в США, дал следующую качественную характеристику поэзии: «Есть поэзия хорошая, плохая и питерская».
Так вот, ничтоже сумняшиеся, без комментариев. Эту особость, опять-таки, легко вести от тех же пушкинских строк:
... И перед младшею столицей
Померкла старая Москва...
В том же направлении мыслил и Иосиф Бродский, походя замечая в разговоре с Соломоном Волковым: «Москва, московский дух. Пафос прикладной поэзии». Именно в прикладном значении «питерская интеллигенция» (ещё одно классовое понятие) и рассматривает продукт московской литературной мысли.
Если манерную фразу Фонвизина: «Рассудка француз не имеет, да и иметь его почёл бы за величайшее для себя несчастье» — перевести из славянофильской телеги в плацкарту «Красной стрелы», отошедшей от Московского вокзала в Питере в сторону Ленинградского вокзала в Москве, то замена француза на москвича произошла бы без всякого натяга. Оценивающий взгляд с Невского проспекта на Тверской бульвар не имеет горизонтали. Он всегда сверхуу вниз.
В этом смысле питерского «художника слова» можно сопоставить с идейным евразийцем «а ля Н.С.Трубецкой», почитавшим СССР как особый мир, неадекватно соотнесенный с Азией и Европой. «У питерских — особая гордость», и не только потому, что вместо слова «бордюр» они произносят «поребрик». Эта гордость исходит еще и из основополагающей мысли, будто первопрестольный град Москва постоянно соперничает со Святым городом Петра.
Но даже в политическом смысле открытого соперничества никогда не наблюдалось. Понятно, что для питерца эта мысль звучит ересью. Однако уже на этимологическом уровне соперничество подразумевает не только «соревнователей, совместников и сопротивников, соискателей, состязателей, противоборцев», но и «врагов, неприятелей, противников, супостатов, завистников и зложелателей» («Толковый словарь» Вл. Даля). Именно пояснения второго ряда имеет смысл рассматривать в проблематике «Москва-Питер», поскольку никаких соревнователей практически не было ни на одном из исторических этапов: и после перевода столицы Петром I из Москвы, и после возвращения Москве статуса столицы.
Соперничество возможно только при наличии равных спарринг-партнеров, в противном случае соревнование превращается в мордобой. Именно «завистничество и зложелательство» имеют место в так называемом соперничестве этих городов. Едва один из них становится, тут же визави превращается в забитую провинцию, беспомощно исходящую завистью и ненавистью.
Где двор, царь и посольства, там и придворные поэты. Расположись Александр I в Кремле, Пушкину пришлось бы оставить провинциальный Питер и вернуться в город, в котором родился.
Даже после того, как в Первую мировую столица получила имя Петроград, дабы старое название не вызывало германофильских ассоциаций, основная поэтическая масса уверенно располагалась вдоль берегов Невы, диктуя оттуда настроения и «измы», то есть моду.
С появлением термина «петроградский пролетариат» и переводом столицы в Москву Питер уверенно приобретает областное значение и, реинкарнировав под именем Ленинград, уже не в состоянии соперничать с новой (или хорошо забытой старой) российской столицей. Никакого социалистического соревнования — только хрестоматийное рукоприкладство победившего языческого бога над дистрофично «померкнувшим» соперником. Вплоть до аннигиляции последнего в актуальном культурно-политическом времени и месте.
Барометр культуры (предательски для питерцев) срочно реагирует на эти изменения. Все дороги теперь ведут в Москву, и литературный язык ни в коем случае до Киева не доведет. Если в годы торжества Санкт-Петербурга русская литература освещает тему города на Неве — от Пушкина и Гоголя через Достоевского и Владимира Соловьева до поэтики Александра Блока, Михаила Кузмина и «Петербурга» Андрея Белого, то при Москве-триумфаторе главенствует тема столицы Советского Союза в самом широком ее контексте — от Ильфа и Петрова, Алексея Толстого, Горького до Твардовского, Высоцкого и Евтушенко.
Именно в «московские» годы в Питере появляются обэриуты как этически-эстетическая противоположность «питерской» доминанте. Здесь мы опять подходим к главному, но уже не с парадного подъезда — к теме соперничества.
Архитектура, как известно, воспитывает. В Питере она воспитывала в духе того, что сегодня называется модернизмом, в Ленинграде воспитала в духе постмодернизма. Как и любой архитектурный язык, всякий литературный агрессивен и стремится тоталитарно властвовать на возможном семиотическом простран¬стве. Архитектурная тема «тоталитарности» ритмически высказана в двух строчках:
... готический стиль победит, как школа,
Как способность торчать, избежав укола
К счастью, готический стиль все еще не победил, хотя при случае не упустит такой возможности, вторя пророчеству Иосифа Бродского.
В конце апреля заехав на недельку в Нью-Йорк, Дмитрий Александрович Пригов, один из лидеров «московского романтического концептуализма' (терминология Б.Гройса) высказался в частной беседе примерно так: "Всякий язык стремится подчинить себе все прочие языки. будь это язык строителей, партийной номенклатуры, газетных передовиц, миллионеров или водолазов. Я предупреждаю своими текстами о возможности тоталитарной власти одного языка над прочими, выстраивая тексты по той же методике и пользуясь тем же инструментарием, каковые существуют внутри данного дискурса».
Дмитрий Александрович, конечно же, не первый, кто занимается столь важным делом в области общественной санитарии и гигиены. «Питерская нота», родив свой, настроенный на определенную тональность (см. выше) язык, явилась не менее тоталитарным образованием, чем язык того же партийного официоза. Идея о том, что питерская поэзия единственно поэзией и является, - не фантасмагорическое порождение Гандельсмана. Это скорее идеологическое стремление «петербургского текста» к тоталитарности, не единожды выявленное через его апологетов.
Этот текст несет в себе особую притягательность для евразийской души с ее характерной тягой к тоске и хандре, «подобной английскому сплину». Не случайно возвращение читателю в шестидесятых годах поэтов Серебряного века, Ахматовой, Мандельштама породило и порождает толпы графоманов-подражателей. «Если говорить о каком-то пафосе, или тональности, или камертоне петербургской изящной словесности... даже в Блоке, даже в нем присутствует ощущение этой сдержанности, которая берется в некотором роде от сырости...» (И.Бродский. — В кн. «Диалоги с Иосифом Бродским» Соломона Волкова).
Искушение «питерской нотой» оказалось бы катастрофой для современной русской литературы, не будь московской деструктивной поэтической традиции, которая, по счастью, настолько далека от поэтизации «сырости» (и ее функций — каналов и мостов), что ни в какое соперничество ни с кем вступать не собирается. В то же время московский концептуализм с таким же успехом завоевал б5ы право на единственно поэтический русский яэьк. не будь -питерского.
"Москва никак и никогда не получит . «невинного вида». Петербург никогда не сумеет стать грациозно-веселым городом» - замечает Василий Васильевич Розанов. Если иметь в виду, что Москва все-таки стала третьим Римом, только Римом языческим — времен Колизея, а Питер христианским Римом, Римом Собора Святого Петра, так и не стал, то Василий Васильевич не прав.
Поскольку всегда был иной Питер, от которого, говоря условно, и ведут традицию обэриуты. Этот Питер описывается, к примеру, текстом, входящим в сборник «Самарские песни 18-го века»:
Что за славная столица,
Славный город Петербург,
Испрорездя всю Россию,
Веселее не нашел.
Там трактиров,поаребов
И кофейных домов,
Там таких красоток много,
Будто розовый цветок...
Памятуя о том, что в вольном городе Амстердаме именно в кофейных домах (coffee shops) продают гашиш с марихуаной, начинаешь понимать, что канонический “петербургский текст» никак не охватывает всей витальной сущности Санкт-Петербурга, а потому не смеет претендовать на единственность и истину в последней инстанции. Разудалый Питер существует наравне с меланхолическим Петербургом. То есть здесь для соперничества опять-таки не нужна никакая Москва: у нее своих «кофейных домов» навалом.
А уже в интерьере coffee shop любая из столиц аннигилирует не только во времени, но и по месту. После чего вопрос: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» — покажется праздным, но все таким же провинциальным (или провиденциальным — здесь каждый волен выбирать по своему вкусу).
Геннадий Кацов
Новое Русское Слово 17-18 Июня 2000