НАЧАЛО

БИОГРАФИЯ

СТАТЬИ

ПРОЗА

ПОЭЗИЯ

ИНТЕРВЬЮ

ФОТОАЛЬБОМ

КОНТАКТ












 

ИНТЕРВЬЮ
ЖиТЬ - ЗДоРОВьЮ ВРеДИтЬ!

Bookmark and Share

Когда мы были молодыми.

Интервью с молодым пожилым человеком Александром Генисом.
ЛИТЕРАТУРА
Вернуться к перечню статей >>> 12 Августа 2002 года

Когда мы были молодыми. Интервью с молодым пожилым человеком Александром Генисом

 Писатель и журналист Александр Генис
Писатель и журналист Александр Генис

 

 

Александр Генис  –  критик, эссеист. Родился 11 февраля 1953 года в Риге. Окончил филологический факультет Латвийского университета. С конца 1970-х годов живет в США. Многократно публиковался в США, в послеперестроечной России и за рубежом. Автор ряда эссеистических книг, написанных совместно с Петром Вайлем («60-е: мир советского человека», «Русская кухня в изгнании», «Родная речь», «Американа»), и нескольких книг критики и эссе о литературе и культуре («Вавилонская башня», «Иван Петрович умер», «Довлатов и окрестности», 3-томное собрание сочинений).  Автор программ на радио «Свобода», «Голос Америки», русско-американском радио WMNB. С Александром Генисом нас познакомил в июне 1989 года Юрий Гендлер – директор нью-йоркского бюро радио «Свобода». По прибытии в США, я предложил свои программы в постоянную радиорубрику «Поверх барьеров», которой заведовал Петр Вайль, и в тот же день был представлен неделимой, казалось бы, паре Вайль-Генис. Гендлер, знакомя меня с соавторами, добавил со значением: «У нас крепкая команда».

 

Команда подобралась, что надо: Сергей Довлатов, Борис Парамонов, Аркадий Львов, Вайль-Генис… Надеюсь, не стоит напоминать тем, кто прибыл в США в конце 70-х – начале 80-х годов, что костяк легендарной газеты «Русский американец», выходившей в Нью-Йорке в 80-х, составляла большая часть из имен, мною перечисленных. В дальнейшем я не раз встречался с Генисом по самым разным случаям и поводам: на конференциях, творческих и литературных вечерах, в компаниях и на радио WMNB. Передачи Гениса были в равной степени познавательны, парадоксальны и популярны.

24 июля в манхэттенском ресторане «Самовар» состоялась презентация трехтомника Александра Гениса, выпущенного московским издательством «ЭКСМО-Пресс». Вечер открыл владелец самовара Роман Каплан, друг и приятель многих известных представителей современной русской культуры, искусствовед и просто замечательный, теплый человек. Он сказал простую вещь, с которой трудно поспорить: «Генис – явление в русской культуре и выход в свет его трехтомника – явление в истории русской литературы».

Мы беседуем с Александром Генисом в его двухэтажном таун-хаусе в Нью-Джерси. Попиваем холодный чай домашнего приготовления (все-таки, Генис - автор поваренной книги), рассматриваем фотографии супруги Ирины Генис, в последние годы подавшейся в фотографы и достигшей на этом пути серьезных успехов. Почти не прерываемся на телефонные разговоры. Все знакомые и близкие, видимо сговорившись, дали нам возможность часок побеседовать, за что им всем огромное спасибо.

 

«... Каким же грандиозным самомнением надо обладать, чтобы написать: «Иван Петрович встал со скрипучего стула и подошел к распахнутому окну». Чтобы не испытать стыда за плагиат, надо заставить себя забыть обо всех предшествующих Иван Петровичах, скрипучих стульях и распахнутых окнах. Нужно твердо, до беспамятства и фанатизма, верить в свою власть над миром, чтобы думать, будто ты описываешь жизнь такой, какая она есть… Нет больше той комфортабельной вселенной, где вольготно располагались «Иваны Петровичи» Гроссмана и Рыбакова и всей остальной советской литературы.»

А.Генис, Иван Петрович умер

 

 

Саша, в день презентации вашего трехтомника в ресторане «Самовар» вы сказали, что это издание – подарок самому себе к 50-летию, которое вы отметите в следующем году. То есть, к этим трем книжкам вы относитесь, как к своеобразному отчету за не-бесцельно прожитые годы?

 

Действительно, через полгода мне исполняется 50 лет и я решил собрать трехтомник, потому что книжки выходят отдельными изданиями и каждый раз, когда они переиздаются, нужно их по-новому читать, готовить к выпуску, а это все большая морока. Я решил собрать то, что мне нравится, то, что я считаю важным для себя. Получилось три тома, каждый страниц по пятьсот, довольно большие. В них вошло все, что я отобрал из написанного мною за последние десять лет. Этот трехтомник позволяет, как мне кажется, самому взглянуть в развитии на то, чем я занимаюсь последние тридцать лет, а именно, - исследование всевозможных форм литературы non fiction, то есть не являющейся беллетристикой.

 

Иными словами, вы пишете прозу без героев?

 

Скажем так: это проза без персонажей. В ней нет того Ивана Петровича, о котором я написал книгу «Иван Петрович умер», имея в виду, что литература в традиционном смысле сейчас перестала быть актуальной. Мне представляется, что нужны какие-то новые формы, в которых действие заменяется размышлением, наблюдением, медитацией.

 

Видимо, такая проза уже сродни поэзии? Если мы не будем касаться больших поэтических форм (к примеру, «Евгения Онегина»), то у стихотворения довольно часто есть адресат, но нет персонажей.

 

Это вы совершенно точно заметили. В чем и заключается моя основная идея: главный жанр non fiction – лирическая поэзия. Попробуйте отнести к художественной беллетристике «Я помню чудное мгновенье…» В сущности, лирическая поэзия – документальный жанр, который описывает ситуацию, повлиявшую на автора и его изменившего. Я бы сказал, что эссеистика и поэзия родственны.

 

Но если нет персонажей, то возникает вопрос, кто же есть сам автор? Как сказал Бродский, «человек есть продукт его чтения». В вашем случае, автор есть продукт его описания, поскольку, в отличие от беллетристики, никаких персонажей, кроме автора, в тексте нет. По-моему, это очень уязвимая позиция для критики. Я недавно прочитал рецензию на вашего «Ивана Петровича» российского критика Михаила Кузьмина, в каждой строчке которой сквозит язвительно-завистливое «ишь ты, Генис, как закрутил! Ни слова в простоте».

 

Я бы сказал так: слова Бродского верны, но верней слова Мандельштама: «Разночинцу библиотека заменяет биографию». Что касается персонажей, то они есть. Когда человек пишет от третьего лица и от первого лица – получается разная литература. В первом случае он пишет от лица вымышленного персонажа, а во втором получается non fiction литература, о которой мы говорили. Что же касается меня, рассматриваемого сквозь призму моих произведений, то все, что я написал – уже написано. И судить обо мне теперь критику и читателю. Другое дело, что я могу рассказать о тех образцах, которые служат мне примером. В первую очередь, это проза поэтов – проза Мандельштама. Это гигантский ресурс, еще невоспользованный, неизученный. Мне кажется, это и есть в сущности проза, что отличает ее от беллетристики. Для меня необычайно важны все образцы такой литературы.

Для меня важен синтаксис каждой написанной мною книги. Например, в последней книге «Трикотаж» я открыл возможности сложноподчиненного предложения. Я понимаю, что читателю, может, и нет до этого дела, но мне-то важно. И когда я пишу, мне важно в каком ключе, в какой тональности выстраивается весь текст. Для меня было очень важно, что в «Трикотаже» мысли, выраженные через сложноподчиненные предложения, стоят, как взрослые независимые любовники. В отличие от придаточных предложений, которые мне были интересны раньше. Очень долго моей настольной книжкой был Тацит. Я восхищался его запутанным стилем и подражал ему в своих произведениях. Все-таки для автора важна конструкция, а не содержание само по себе. Все это чисто авторские дела, но ведь автору нужны какие-то вериги, которые помогали бы ему сохранять форму произведения.

Скажем, в «Американской азбуке» каждая главка у меня начиналась с того слова, которым была названа эта глава. И такие вещи важны, поскольку позволяют сохранить строгость формы, которой лишен прозаик. Хорошо поэту, у него есть рифмы, размер, а для прозаика очень важно понять, что чем свободней воображение, тем строже должна быть форма. Эта формула для прозы – сочетание фантазии и дисциплины. Кстати, лучшие, любимые мои писатели этим и отличались. Довлатов, например.

 

Но ваша книга «Довлатов и окрестности»,  даже судя по названию, все-таки с персонажем.

 

Конечно. Я не верю, что филология – это наука. Наука изучает предметы, которые повторяются, значит филология – не наука, а искусство и к ней применимы те же критерии, что и к искусству. Я верю, что великая филология может быть равноценна великой литературе. В качестве примера приведу того же Мандельштама, который гениально писал о литературе, о Данте, например. Или близкий нам пример – книга Синявского «Прогулки с Пушкиным». По-моему, это замечательная проза.

 

С замечательным персонажем Абрамом Терцем.

 

Да, конечно.

 

Вы написали о наших великих современниках и ваших близких знакомых прекрасные книги. Насколько в книгах о Довлатове и Бродском вы отрывались от существовавшей реальности? Ведь это известный факт: тот же Довлатов, написав о близких ему людях, немало при этом присочинил.

 

Я не уверен, что Довлатов считал написанное им выдумкой. То, что он написал обо мне, - я этих ситуаций не помню, но это не значит, что их не было. Просто он замечал то, что казалось важным ему, а не мне. Это очень характерно для Довлатова, который всегда слушал не то, что мы говорим, а сторожил те места, где мы проговаривались. Я бы не сказал, что Довлатовская проза так уж не документальна в фактическом смысле, хотя вранья в ней тоже хватает. К моим произведениям это вряд ли относится, потому что я ничего сознательно не выдумываю. Сложный это вопрос, ведь реальные слова не способны быть отраженными точно. Если мы возьмем наши слова и зафиксируем их на пленке, то выяснится, что магнитофон запомнил вовсе не то, что помним мы. Любая литературная обработка является вариантом вымысла. Специально я нигде не врал.

 

Пишите ли вы какие-то дневники? Как вы работаете?

 

Я никогда ничего не записывал «фактажа ради». Если я что-то вспоминаю, то только потому, что мне это нужно для данного текста. Что касается дневников, то есть у меня такая на компьютере рубрика «Маргиналии», которую я пишу десять лет, но это вряд ли связано с какими-то конкретными событиями. Либо это отдельные словечки, либо мысли или название книжки, которая мне нужна… Это такая записная книжка, но ни в коем случае не фактографическая хроника.

 

Вы работали вдвоем с соавтором, Петром Вайлем, затем начали работать поотдельности. Насколько отличается работа с соавтором от работы в одиночку?

 

Мы с Вайлем написали 6 книг, что, конечно, не мало. Все они были написаны до моего сорокалетия. Этот период был по своему плодотворным, было написано огромное количество текстов и только часть вошла в эти книги. Но сама ситуация резко изменилась: когда мы с Петей начинали работать вместе, это была иммигрантская литература, которая отличается от обыкновенной тем, что она – литература внутри узкого замкнутого круга, для друзей. И это скорее была игра, чем литературная работа. В этом была своя прелесть и свое достоинство. Со временем ситуация изменилась и литература перестала быть иммигрантской, книги стали печататься в России. Странно было представлять, когда мы их написали, что эти книги будут выходить огромными тиражами в СССР, тогда еще. До сих пор у меня вызывает удивление история публикации книги «Родная речь», которая была задумана, как пародия на учебник русской литературы, а теперь является стандартным пособием для учебной программы.

 

Это ведь не единственный случай в литературе.

 

Тем не менее, когда мы это сочиняли, такую ситуацию трудно было себе представить. С тех пор многое изменилось и то, что я пишу без соавтора как раз и вошло в мой трехтомник. Мне кажется, мои тексты сильно изменились, стали суше и короче и, главное, если сказать одним словом, «выросли».

 

Когда в перестроечные годы литература перестала делиться на официальную и неофициальную, у многих, писавших в стол, испортились отшения друг с другом. Особенно когда пошли гигантские тиражи, книги стали обсуждать в толстых журналах и т.д. Я знаю немало людей из «литературного подполья» 70-х – середины 80-х, которые к началу 90-х рассорились вдрызг. Не повлиял ли успех ваших книг в России на распад вашего творческого тандема?

 

Нет, это никакого отношения ни к тиражам, ни к чему бы то ни было такому не имеет. Как я уже сказал, мы выросли. То есть, люди дружат и работают вместе, но со временем индивидуальность человека меняется, становится более ярко выраженная, и совмещать две индивидуальности с возрастом все сложней. Обратите внимание: самый успешный проект соавторства – Ильф и Петров, проработавшие вместе 13 лет. Мы проработали примерно столько же.

 

То есть, мотив вашего развода – творческий?

 

Да, можно так сказать. Поменялись и характер, и интересы. При том не забывайте, что начинали мы молодыми людьми. Это было весело и связано с совместными гуляниями, пьянками, развлечениями. Литература была прямым продолжением разговоров и достаточно приватным занятием. Сейчас литература стала более сухим делом, а писательское ремесло по своей природе требует от человека одиночества. Может быть, поэтому мы и стали вместе писать, поскольку одиночество – довольно тяжелое испытание, в молодости же особенно.

 

И литература изменилась, и литераторы. Представляете ли вы Сергея Довлатова в современной литературной ситуации?

 

Мне этот вопрос часто задают в России, где Довлатов – культовая фигура. Тут можно поразмышлять таким образом. Довлатов, как писатель, развивался стилистически, а не содержательно. Мало изменялись его темы. В 12 выпущенных в иммиграции книгах, темы у Довлатова одни и те же. У него все больше и больше появлялось Америки, но это была Русская Америка. Я могу представить, что Довлатов продолжал бы писать то, о чем и писал, но менялась бы его стилистическая манера. Его стиль становился все более суше, все больше американизировался. А это значит, что больше смирения прибавлялось в тексте, как, кстати, и у Бродского. Вы поймите, Довлатову было бы сегодня всего 60 лет. Средний возраст, я уже пережил Довлатова. Я могу сказать, что Довлатов приобрел бы тот вес и значение, которых ему так не хватало в жизни, из него получился бы достойный старик. Он был задуман на долгую жизнь, на долгую и красивую старость, ведь его матери было почти под 90 лет, когда она умерла. Писательская старость – это отдельный вопрос, ее нужно умело культивировать. В России же писатели умирают рано, поэтому мало кто давал образец такой писательской старости.

 

 Как сказал поэт и писатель Сергей Гандлевский: «Пушкин не оставил нам урока старости»?

 

Я люблю эту его фразу. У западных писателей другой опыт. Томас Манн, например. Какая красивая достойная большая старость. Я представляю, что Довлатов мог бы быть таким и в нем все больше проявлялось что-то восточно-армянское. Он мог бы быть таким красивым кавказским стариком, который украшал бы, уж точно, нашу иммиграцию. Что касается России, то здесь есть одна довольно гадкая мысль, к сожалению похожая на правду. В Америке, когда писатель умирает, его постепенно перестают печатать, причем довольно быстро. Считается, если писатель умер, то он проиграл.

 

Есть у одного украинского поэта гениальные, на мой взгляд, строчки: «Я гениальней, чем Гомер, бо я живой, а он помер!»

 

Ну, да. А в России наоборот: если писатель умер – он выиграл. Довлатовский успех в России ни в коем случае не определен его ранней смертью, но то, что она добавила ему славы и создала вокруг него ореол мученика – вне всякого сомнения. И это очень обидно, потому что я не раз встречал в России глупые рассуждения о том, что Довлатова мучала ностальгия и он умер от тоски по родине. Чушь собачья, но характерно, как из него делают мученика, чтобы вписать в мортиролог русской литературы. Тот факт, что Довлатов, как Веничка Ерофеев, Высоцкий, Есенин умер сравнительно молодым, создает вокруг него дополнительный ореол, без которого он вполне мог бы обойтись.

 

Об ореоле. Когда в 1989 году я начал работать на радио «Свобода», журналисты по окончании рабочего дня собирались в кабинете у директора нью-йоркского отделения «Свободы» Юрия Гендлера и беседовали, выпивая и закусывая. Я не помню, чтобы Довлатов выпивал больше рюмки, при этом все чаще в воспоминаниях о нем встречаются высказывания о том, что Довлатов пил. Еще одна тема, чтобы втиснуть его в мортиролог?

 

Довлатов никогда не пил. У него были запои, а это большая разница. Во время одного из запоев он и умер, это факт. Тут не о чем спорить. Запои – болезнь и он умер именно от этого. Довлатов не хотел умереть, он не был готов к смерти, как это можно теперь иногда прочитать. Он был готов к славе, к жизни, мечтал вернуться в Россию писателем. Как-то он сказал замечательно, когда ему предложили опубликоваться в каком-то экспериментальном издательстве (тогда еще была Советская власть): «Вы знаете, я хотел бы напечататься в государственном издательстве. Я хотел бы получить сдачу там, где меня обсчитали».

 

Высоцкий точно так же всю жизнь мечтал опубликовать свои стихи в госиздате?

 

Довлатов хотел этого и заслужил это. Он умер в начале своей славы.

 

Возвращаясь к фразе Гандлевского, хотел бы перейти в нашей беседе к человеку, которого вы также хорошо знали. Я говорю об Иосифе Бродском. Трудно назвать Бродского стариком, но умер он гораздо позже всех поэтов-классиков русской литературы. Какой опыт старения он нам оставил?

 

Начнем с того, что я никогда не был другом Бродского Сейчас появилась такая профессия – друг Бродского. Я ни в коем случае не хочу претендовать на близкие с ним отношения. У Бродского были близкие друзья, в первую очередь Лев Лосев, считающийся главным знатоком поэзии Бродского. Он сейчас готовит потрясающее комментированное издание Бродского, которое станет событием в русской литературе. Я с Бродским общался иногда, но это трудно назвать общением. С ним мучительно трудно было разговаривать, он очень быстро мыслил. Кстати, я потом нашел у него тому объяснение: для Бродского сама поэзия была ускорителем мысли. Для каждого поэта необходимо определить, что есть поэзия. Представьте себе: человек пишет стихи и всю жизнь думает о том, чем занимается. Какое-то странное времяпровождение. Скажем, Пастернак называл стихи губкой и это очень понятный образ. У американского поэта Стивенса поэзия – то, без чего нельзя обойтись. Она ему заменяла религию.

А Бродский считал, что поэзия помогает ему мыслить. И высказываемые им в разговоре мысли уже, в принципе, были стихи, которые он потом тщательно и долго обрабатывал. Но само мышление его было поэтическим, что создавало совершенно непосильную нагрузку для собеседника. Я просто потел, когда разговаривал с ним, потому что, во-первых, нужно поспеть за мыслью, а во-вторых, вовремя подать реплику, которая всегда попадала в предыдущую фазу разговора. Бродский опережал на круг каждого, с кем говорил, и я знаю, что Довлатов, будучи в близких с ним отношениях, каждый раз, когда ему нужно было позвонить Иосифу, долго сидел, собирался с силами, мыслями, краснел, потел, звонил – только потом закуривал, начиная отдыхать от этого напряжения. Я думаю, именно поэтому Бродскому было тяжело дружить с людьми. Бродский ведь был очень одинокий человек и во многом по той причине, что ему не с кем было поговорить. Поэтому в повседневной жизни он любил говорить о котлетах, футболе, о чем-то простом и ясном, чтобы находиться на уровне своего собеседника. Говорить о том, что было ему интересно, он мог только со студентами. Он очень любил свое преподавание, хотя все говорят, что он работал из-за денег. Бродский как-то сказал: «Это единственная форма для меня говорить только о том, что мне интересно, а они обязаны меня слушать». И каждая его лекция была рассуждением, позже становившимся эссе.

 

Когда после отъезда Бродского его тексты стали доступны в ксерокопиях многим, интересовавшимся литературой, он стал для них поэтическим богом. К его имени относились с благоговением. Было ли здесь, в иммиграции 80-х, к нему такое же отношение, как к небожителю?

 

Пиетет был вне всякого сомнения. Как говорил Довлатов: «Беда не в том, что Бродский лучший поэт, а в том, что он единственный». Такое отношение к нему было всегда. Между прочим мы отмечали здесь его 40-летний юбилей, который и юбилеем-то не является. Мы выпустили в те годы альманах «Часть речи», как бы вторя словам, опять-таки, Довлатова: «Бродский оправдал наше убогое поколение». Хотя, я бы не сказал, что оно такое уж убогое… Понимаете, на жизнь не всякого поколения приходятся гении. На наше пришлось и я считаю, что это очень здорово. А возвращаясь к старости, о которой мы только что говорили. Бродский написал стихи: «Я старый человек, я не философ». Он написал эти строчки в 27 лет. Бродский начинал стариком, ему нравилась старость как категория людской жизни. Он и сам об этом говорил. Достаточно вспомнить, что для него был образцом типажа Беккет. Бродский говорил: «Чем больше морщин, тем красивей лицо». Лица Беккета и Одена были для него образцами людской красоты.

 

Здесь можно вспомнить известное ахматовское о том, что человек отвечает за свою внешность.

 

И это так. Внешность действительно отраждает продуманное, прочитанное и написанное. Но главное, Бродскому нравились морщины. Мне кажется, он видел в них чистую духовность. Так, в его стихотворении «Памяти Элиота» зима человеческой жизни лишена всех прекрас. Зима, как старость, как мороз сушит, оставляя только то, что и есть самое главное. Бродский умер зимой, что тоже характерно. Но, все-таки, Бродский умер непростительно молодым. Он пережил всех наших классиков, что только плохо говорит о нашей истории. Бродский умер в расцвете своей деятельности. Страшно, когда человек переживает себя, ведь старость писательская – страшная вещь. Есть масса писателей, которым уже нечего сказать, но остановиться они не могут. Это ужасно. Чем дольше я живу, тем больше понимаю, как это ужасно – пустая старость. Но Бродский не тот случай. Мне кажется, Бродский носил в себе большую драматическую поэму, может быть нового русского «Фауста». В последних эссе он писал, что талант лирического стихотворца ближе всего к драматургии. Он много писал по этому поводу о Фросте, но как всегда, когда писатель пишет о другом писателе, он говорит то, что хотел бы, чтобы сказали о нем. Так что, мне кажется, старость Бродского, все же, не состоялась.

 

Когда умер в 1991-м Довлатов, а в 1996-м Бродский, у меня возникло ощущение, что то, на чем стояла русская иммигрантская литература, уходит из-под ног. У вас было такое ощущение?

 

Оно у меня и сейчас есть. Вся наша литература держалась на этих двух именах. Ведь иммигрантская литература договаривала то, что она привезла из СССР. Ни Довлатов, ни Бродский не были в этом смысле советскими писателями, как, скажем, Аксенов или Войнович, которые договаривали то, что они пытались договорить в России и развивались именно в этом направлении. Бродский в корне изменился в Америке, хотя Бродского нельзя назвать иммигрантским писателем, это мировая фигура. Вот Довлатов был писателем Русской Америки и я считаю, что с его смертью иммигрантская литература прекратилась, как таковая. Это связано еще и с переездом многих писателей в Россию.

 

Бродский и Довлатов переехали бы, в конце концов, жить в Россию?

 

Я не думаю. Бродский как-то сказал: «Есть смысл возвращаться на место преступления, потому что там деньги зарыты. Но нет смысла возвращаться на место любви». Да, и Довлатов вряд ли бы переехал. Это связано еще и с тем, что оба они уехали молодыми людьми и большая часть жизни прошла здесь, а не там. Скажем, для Солженицина все главное произошло в России и то, что он вернулся говорит о том, что, по-сути, он никуда и не уезжал. Довлатов и Бродский, напротив, жили этой жизнью.

 

По этой же причине и вы никуда не уедете?

 

Да. Я приехал сюда в 25 лет и прожил здесь почти четверть века.

 

Я вспоминаю вас в 1989 году. Когда впервые мы встретились с вами на радио «Свобода», вы были резким экспансивным человеком, готовым спорить, пикироваться и прочее. Сейчас передо мной сидит спокойный вальяжный господин, уверенный в себе. Может быть, это произошло после того, как в 90-е ваши книги стали выходить огромными тиражами и свою значимость уже не надо было доказывать, - в отличие от 80-х, когда российский читатель и критик для вас почти не существовал?

 

Это не связано с сочинениями. Скорее, связано с возрастом. То, что мне казалось важным 12-15 лет назад, мне не кажется важным сейчас. Отчасти, потому что мне уже 50, отчасти потому, что Россия сильно изменилась. Времена перестройки действительно были очень значимыми, тогда устанавливались свободы. Но сейчас меня, честно говоря, намного меньше интересует литература, и уж точно современная литература. Что тоже связано с возрастом, поскольку я всегда считал, что критика – дело молодых. Она связана с журналами, литературной полемикой, борьбой. Но с возрастом спор перестает быть интересным, и чем больше пишешь сам, тем меньше читаешь современников. Мне малоинтересно то, что происходит сейчас в России. Исключения - произведения нескольких друзей, за творчеством которых я внимательно слежу: Сорокин, Толстая, Пелевин, Маканин, Гандлевский... Мне действительно эти авторы интересны, мы вместе стареем. А в остальном литература современная разочаровывает. Круг моего чтения – не то, что написано 2 года назад, а два тысячелетия назад. Это мне больше интересно.

 

Саша, несколько слов о ваших вкусах, интересах помимо литературы?

 

В своей жизни больше всего я люблю путешествовать, ездить по миру. Я побывал более, чем в 40 странах. Сейчас я путешествую гораздо меньше, поскольку с годами стал собирать не столько впечатления, сколько состояния, а для этого не обязательно далеко уезжать. Я много времени провожу в лесу, стал писать в лесу и последние книжки сочинил на природе. А еще люблю собирать грибы, ловить рыбу, жить в палатке. Набоков сказал замечательную фразу: «Америка – лучшая страна для пикников». Мне кажется, здесь можно найти, о чем поговорить. Так что привычки мои тихие. И еще: очень люблю музеи. По-моему, между лесом и музеем много общего, в них жизнь меньше всего похожа на человеческую. Дерево и картина не похожи на человека.

 

Несколько слов о супруге. В последнее время Ирина Генис успешно осваивает профессию фотографа?

 

Все эти годы она работает программистом, что и позволяет нам сводить концы с концами (в литературе это не так просто, как вы прекрасно знаете). Но в последние годы она увлеклась фотографией и российский журнал «Антураж», в котором я опубликовал 12 своих эссе, напечатал ее фотографии к этим эссе. Кроме того, Ирина активно печатается в московских журналах. Кстати, мы уже многие годы тесно сотрудничаем. Она прочитывает каждую мою строчку и стоит ей поморщиться, как я вычеркиваю сразу всю страницу. Она у меня строгий критик.

 

У вас один сын?

 

Да, ему 24 года. Год назад он окончил университет, исторический факультет. Он хорошо читает по-русски и мы немало приложили к этому усилий, так как в Америке нелегко сохранить детям русский язык. Вкусы у него похожи на мои и ему нравится в литературе все смешное: Довлатов, Гоголь, Булгаков, Веничка Ерофеев. Судя по нему я вижу, что юмор прекрасно переводится, ведь моему сыну, родившемуся в Америке и закончившему американский университет, понятны Ильф и Петров.

 

Саша, последний вопрос. Мы ведь ни разу не упомянули о радиожурналистике?

 

Для меня радиожурналистика – это две вещи. Прежде всего, это мое представление об университетской жизни, поскольку я не преподаю. Опять-таки, с возрастом я начал чувствовать потребность делиться знаниями и радио для меня – возможность говорить огромной аудитории о том, что мне интересно сегодня. Я это очень ценю. Есть и другой плюс: радио – это еще и уроки риторики, поскольку радиотекст требует от автора внимательного отношения к устному слову, чего не хватает огромному количеству наших писателей. Я это понял, цитируя отрывки из книг, которые нередко трудно вслух прочесть. Хорошего писателя, Довлатова, например, очень легко цитировать, вслух читать. Так что радио я люблю.

 

 

 

Побеседовал Геннадий Кацов
Теленеделя, 12-18 августа 2002 года

<<<назад




Имя: E-mail:
Сообщение:
Антиспам 3+2 =


Виртуальная тусовка для творческих людей: художников, артистов, писателей, ученых и для просто замечательных людей. Добро пожаловать!     


© Copyright 2007 - 2011 by Gennady Katsov.
ВИДЕО
АУДИО
ВСЕМ СПАСИБО!
Add this page to your favorites.