Ветер | РАССКАЗЫ | |
Вернуться к перечню статей >>> |
Я обсасывал каждый палец, вылизывал ладонь, а мама: "Что за Лизанька такая, - сидела тут же и веселилась, - подойти ко мне, Лизанька, - радуется вместе со мной мама, - как же не Лизанька, когда Лизанька, посмотри в зеркало," - смотрел я на в твороге нос, на руки смотрел уже без поддержки отражений и подыгрывая маме, слизывал с кончика носа творог кончиком языка.
"Вот какая у меня Лизанька," - смеется мама.
И не смеется, когда я убежал из дома, от той какой-то беды, потерялся в парке, а среди ночи осветились прямые кусты и шорохи, светом фонариков выращенные до одиноких листьев и маленького ежа.
Мама: "Лизанька, Лиза! Как же ты здесь! Лиза, Лизанька, я люблю тебя, Лиза," - я вытирал слезы с ее щеки, а мама так обнимала крепко, будто на всю жизнь - той ночью и навсегда. Бледный след фонаря на ее лице навсегда так остался, давно существует сам по себе, словно вместо памяти о луне той ночи. Было ли это, было ли это во сне, было ли это во сне со мной? Всего мгновение остановилось в памяти - и неужели именно оно.
Сколько мгновений в застывшем нескончаемо будущем? Как сейчас: мгновенный пассажир во встречном такси, безучастно выдувший пузырь chewing gum между губ. Так явился для меня в мгновении пути и сразу с пузырем на подбородке - и так для меня и останется с пузырем на лице на всю мою жизнь.
И на всю его жизнь, если мы нигде не увидимся больше. Я представляю как трудно жить пассажиру с таким пузырем среди правил общепита, как ходить с пузырем под столькими взглядами вокруг.
- По отдельности, возможно, еще сделают, - гнал водитель свое больное, - но чтоб и клапана, и крестовину! Срали-мазали по всей морде! Во, смотри, - делится водитель сокровенным и лезет под руль при скорости сто тридцать по спидометру. - Тормозная педаль провалилась, - давит он рукой и тормозная педаль проваливается. - Ничего себе, змеиный супец, - опускается водитель лицом к самим коленкам и смеется снизу, - сейчас как гавкнемся, а, - разворачивает ко мне лицо с прокуренными зубами и внезапно закашливается.
Я не в силах говорить от ужаса пока мы шарашим по встречной полосе.
- Не ссы, - выплывает водитель на поверхность, к привычному рулю, - я, парень, без аварий пока, - по новой закашливается водитель и со слезами в глазах поясняет, - выхлопная труба сгнила, оттого такое бздо в салоне. - А до города далеко? - мне уже ничего не интересно.
- До города...
Он достает папиросу, мастеровито сминает мундштук и в паузе прикуривания я слышу аккуратно припаренную речь: "Жиклеры засорены, трамблер искру не дает, диск сцепления стерся - пиздец!"
I.
Ночь убаюкивала Толстjго Гуго: "Толстый, Толстый, Гуго, Гуго". Как всякая мать, ночь поправляла на сыне одеяло, поправляла плащ и фонарь, ночь монотонно звучала колыбельной ветра и остывала мокрыми следами на камнях.
Гуго шел мимо очереди, все ближе подступая к рассвету. Там, на рассвете, ночи предстояло измениться в наступившее утро и этот уход ночи воспринимался Гуго все плотнее болезненней, все с большим чувством невероятного сиротства.
Или близится их миг?
Гуго с волнением старости предвкушал единение материнской ночи и его сыновнего тепла. Он все с меньшим трудом выкрикивал номера очереди и все с большей тяжестью передвигал ожирение тела вдоль мостовой.
Звезд на небе давно не было, но они были, Гуго знал где были звезды и шел к ним, к той маняще-манной точке, в которой собрались мириады звездных капель. Гуго представлял, сколько тепла родил такой свет, в скольком рожденном тепле растворится его тело, растопится жир его тела. И наверно потому столько жира под кожей, чтоб безболезненно быстрей растопить жизнь в Толстом Гуго.
Так ночь готовила Гуго ночами к их встрече, к безвременно целому перед рассветом.
"Толстый, Толстый, Гуго, Гуго," - ночь покрывала плащ Гуго плащом дождя, ретушью воды неба, а дождь узнавал Толстого Гуго всякий миг, обнимал его тело, не уставая каждой каплей радоваться Толстому Гуго и понимать его в темной ночи.
Гуго вполне изнемогал от такой заботы, от веяний братской любви. Уже прояснялось, что дождь, равно как и Гуго - сын ночи, брат Толстому Гуго, и эта радость непосредственного была для Гуго не меньше дороже всего, что он оставлял.
Дождь был, словно младший брат. Гуго не ожидал, что дождь так молод.
Сравнивая с дождем, Гуго чувствовал себя едва ли не в возрасте Пирамиды. И как у всякого старшего, дождь вызывал немало беспокойств у Толстого Гуго. Особо если моросил. Тут могло проявиться и нездоровье, и скверное настроение, и, не дай бог, подростковые комплексы, которых у дождя рассчитывалось без недостатка предполагать. Что так же могло быть следствием нечаянной обиды со стороны Гуго или его же недостаточного внимания.
Обиде же было от чего произрастать: данность малыша-дождя матери-ночи вызывала в Гуго ревность столь чуткую, что Гуго всегда изредка решался себе в таком признаться.
И как дождь ластится к груди ночи, как играет ливневым потоком в ее ногах, как ночь обнимает разыгравшегося баловника и брызги сыпятся вверх от тротуаров, подобно расшалившемуся вспять водопаду - все такое представлял Толстый Гуго и сердце переставало биться от ярких фрагментов воображения. Зрение изменяло в подобные миги, распадаясь зелено-желтыми овалами по угольным декорациям бреда.
И только ожидание такого рассвета, который никогда не наступит навсегда, выводило Толстого Гуго к прежнему состоянию разума.
"Дождь мой, брат мой," - шептал Гуго толстыми губами дождинки и соленым поцелуем касались воды неба, и материнская ночь любовалась ими обоими - Гуго и Дождем.
- Двести восемнадцать миллионов, - Гуго умалчивал "миллионы", лишь помечал в списке "двести восемнадцать миллионов", а дальше продолжал с тысяч, - сто четырнадцать восемьсот семнадцатый!
- Я!
- Сто четырнадцать восемьсот восемнадцатый!
- Я!
<<<назад